— Птица? Не слыхал. Мы ведь здесь, можно сказать, в глухомани, хоть недалеко от столицы. Подмосковная Сибирь. Особенно как весной река разольется, телефонная связь портится и на другой берег перебраться целая проблема..
Токарь Анатолий Ефремович был парень совсем молодой и чем-то напоминал Аркадию Лукьяновичу молодого дьякона, безгрешным, круглым, даже с румянцем лицом, что ли? Ибо безгрешными бывают люди либо святые, либо добрые, но глупые, не способные понять дурное, ими же содеянное, ни натурой, ни умом.
Аркадий Лукьянович, медленно опираясь на пятку, шел со своим спасителем, придерживающим его правой рукой, в то время как левой он вел велосипед с зажженным фонарем, освещающим дорогу. Портфель Аркадия Лукьяновича Токарь прикрепил к багажнику.
Дождь перестал, но ветер по-прежнему швырял в лицо клочья холодной тьмы. Даже комариный зыбкий рой огоньков исчез с горизонта. Все умерло, и, казалось, уже наступил тот, предрекаемый Библией, катастрофический период, когда на обезлюженной земле человек рад встретить человека.
Да, такое испытывал московский доцент математики Сорокопут Аркадий Лукьянович, идя рядом с участковым милиционером из дремучей провинции Токарем Анатолием Ефремовичем.
Токарь говорил:
— Образование у меня все-таки пока недостаточное, учусь я еще заочно, а здесь проблемы приходится решать самые разные, которые иногда, извините, ученому философу не под силу. Я когда в комсомол поступал мальчишкой-пионером, меня спросили на комсомольском собрании: какая разница между городом и деревней? Я ответил: никакой… Меня поправили: будет никакой… Вот именно — будет… Это мне теперь ясно и как участковому, и как члену культкомиссии райкома комсомола. По стране, согласно нашей печати и радио, ежегодно добавляются миллионы квадратных метров жилья, миллионы семей справляют новоселье, а мы здесь не можем добиться поставить на капитальный ремонт барак, где молодые ребята живут, стрелочники со станции. Барак этот еще с военных времен стоит, ремонтировали его двадцать лет назад. Да и как ремонтировали? Полы на полметра ниже каменного фундамента, комнатах круглый год сырость, одежда плесневеет, печи греют слабо, крыша течет. Объект опасный. Мой предшественник за этот объект орден Красной Звезды заработал. Это наш милицейский орден. Его обычно либо за тяжелое увечье дают, либо посмертно. В пьяную драку меж двух ножей попал. Трехлетняя девчушка осталась. Дело горком разбирал. Воспитательную работу, говорят, запустили. А как ее вести в таких условиях, если только водкой и греются? Вот проблемы. С грехом пополам в прошлом году добились — заменили на кухне один квадратный метр штукатурки, провели освежительный ремонт квартиры. Попросту побелили. И сушилку побелили. Подновили одну печную трубу и кровлю. Но крыша как текла, так к течет… Поэтому в барак, который поближе всего, я вас не поведу, хоть и думал первоначально. А до Михелево с поврежденной ногой вам не добраться. Пожалуй, к Подворотовым пойдем, к старикам. Самому Подворотову, согласно паспорту, девяносто семь лет. Заслуги имеет революционные. И словоохотливый. Любит о революционном прошлом поговорить. Да что говорит, уже не полностью контролирует. Пробовали мы его два года назад к пионерам на встречу снарядить, так он такое там понес, что дети перепугались. Мне от райкома комсомола внушение было… Ведь культурная работа с подрастающим поколением — дело тонкое, ответственное. Вот недавно в михелевской школе-восьмилетке был у нас вечер солидарности с борьбой народов Латинской Америки. Так у одной девочки-восьмиклассницы лакированные туфли-лодочки украли. Поди разберись, кто украл, одни свои были, актив. Ну, решили со всех участников вечера по рублю удержать, чтоб стоимость туфель вернуть. Кто заплатил, а кто не хочет, ко мне идут жалуются. И верно, за что рубль платить? Или поехал парень молодой на станцию и сорвал с клумбы цветок. Нарушил, конечно. Но директор учреждения выбежал и паспорт отобрал. Парень ко мне. И так каждый день с утра до вечера. Если не одно, так другое. Сегодня с вами. В кои веки заехал к нам московский доцент математики. Его б в математический кружок пригласить перед ребятами выступить, а мы ему, пожалуйста, яму выкопали.
Так за разговором подошли к какому-то одноэтажному низкому дому, выплывшему из тьмы, как погашенный бакен посреди реки.
— Софья Трофимовна… Токарь это…
4
Дверь открылась словно сама собой, хоть слышен был щелчок замка, и Аркадий Лукьянович опять очутился в яме. Такое было ощущение от царящей тьмы и земляного запаха.
— Софья Трофимовна, — позвал Токарь, — я тут с приезжим. Доцентом московским. На одну ночь.
Молчание.
— Я за ночлег заплачу, — добавил Аркадий Лукьянович.
— Софья Трофимовна, вы хоть бы свет зажгли, — сказал Токарь.
— Дед не велит ночью лампочку жечь, сердится, — ответил старушечий голос из тьмы.
Но чиркнула спичка, и зажглась свеча. В свече есть что-то заупокойное, таинственно-нездоровое, особенно для современного глаза, привыкшего к электричеству, и ощущение ямы еще более усилилось. Пол был земляной, но чисто прибранный, сухой. В углу русская печь, и на ней чугунок, видать, очень старый. Стены голые, и только один портрет человека в форме сержанта, стриженого, похожего на уголовника. Возле печи ситцевая занавеска, там, очевидно, спал дед. Войдя, Сорокопут и Токарь остались стоять у порога. Стояла и Софья Трофимовна у печи. Лохматая, взгляд безумный.
Постояла так и скрылась где-то, в каком-то закутке. Вдруг появилась в белом платочке, улыбнулась, пригласила на лавку у прочного самодельного стола. Аркадий Лукьянович сел, вытянув больную ногу.
— Вы бедно живете? — спросил он Софью Трофимовну.
— Нет, — ответила она, — деньги есть, да зачем они?
— Это доцент московский, — сказал Токарь, — с ним несчастье случилось. Ногу сломал. Я его у вас до утра оставлю.
— У нас только две лежанки, — ответила старуха, — деда и моя.
— Это ничего, — сказал Аркадий Лукьянович, — я люблю сидя спать. Хотя спать что-то мне пока не хочется. Нога зудит. Вы мне только свечу оставьте, я за свечу отдельно заплачу.
— Шапку давайте, — сказала старуха, — и пальто снимите, я просушу. — Она взяла вещи и унесла их за печь.
— Ну вот, — Токарь посмотрел на запястье, — третий час ночи. Ну, до утра.
Он распрощался и вышел. Исчезла старуха. Аркадий Лукьянович остался один у горящей свечи. Впрочем, не один. Больная часть тела, больной орган, внутренний ли, внешний ли, обретают некую независимость от хозяина, становятся предметом внешнего мира, особенно в тишине. Больной орган живет своей самостоятельной жизнью, вступает в спор, вступает в диалог со своим бывшим обладателем, иногда приобретая над ним большую власть, а иногда договариваясь, примиряясь, напоминая о своей самостоятельности незначительным покалыванием или жжением. Так и левая нога Аркадия Лукьяновича, оставшись с ним при свече наедине, вначале накинулась, терзая, терроризируя, довела до испарины, но постепенно угомонилась примирительно, терпимо и договорилась особенно не тревожить, если Аркадий Лукьянович будет соблюдать условия договора — держать ее в одном положении, вытянув. Лавка стояла у печи, он привалился спиной к теплому оштукатуренному боку. Стало удобно. Аркадий Лукьянович уже думал вздремнуть, как вдруг обнаружил себя еще один собеседник из-за занавески.
— Ты кто? — спросил хоть и стариковский, но достаточно ясный голос.
— Приезжий, — ответил Аркадий Лукьянович.
— А чем занимаешься?
— Математикой.
— Значит, книжки читаешь?
— Читаю.
— Понятно, — сказал дед, — помню, совсем мальцом работал я у помещика-земца, который себя вроде за революционера выдавал. Книжки читал. А земчиха тоже. Всё под зонтиком погуливает, а ручки белые и с книжечкой. Подойдет и так посмотрит ласково. А ты в пылище, загорелый весь, руки растрескались, поясницу разогнуть нельзя. «Ах, погибель на тебе», — думаешь. Так вот — земчиха эта грамоте кое-кого учить пыталась, книжечки давала. За свободу вроде, За крестьянство. А как полиция обыск сделала, то пошел слух, что в действительности земчиха очень много книг имела нехороших, как полон дом воды напустить и как из собак людей делать. Есть такие книжки, математик?
— Пожалуй, есть, — ответил Аркадий Лукьянович.
— Ну, так вот, — наставительно сказал дед, — господам зачем революция нужна была? Чтоб опять к себе крестьянство взять. Царь-то сначала согласился, а потом схитрил. Ладно, отдам вам опять крестьян на три года, но без права суда. Думает царь, раз крестьянин суду помещика неподчинен, значит, за три года всех их перережет. Господа ни в какую — право суда над крестьянином им подавай. Вот и началась меж ними и царем катавасия. А народу что царь, что господа. У народа своя дорога.